Неточные совпадения
Свой слог на важный лад настроя,
Бывало, пламенный творец
Являл нам своего героя
Как совершенства образец.
Он одарял предмет любимый,
Всегда неправедно гонимый,
Душой чувствительной, умом
И привлекательным лицом.
Питая жар чистейшей страсти,
Всегда восторженный герой
Готов
был жертвовать собой,
И при конце последней части
Всегда наказан
был порок,
Добру достойный
был венок.
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он
был простой и
добрый барин,
И там, где прах его лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.
Татьяна любопытным взором
На воск потопленный глядит:
Он чудно вылитым узором
Ей что-то чудное гласит;
Из блюда, полного водою,
Выходят кольца чередою;
И вынулось колечко ей
Под песенку старинных дней:
«Там мужички-то всё богаты,
Гребут лопатой серебро;
Кому
поем, тому
доброИ слава!» Но сулит утраты
Сей песни жалостный
напев;
Милей кошурка сердцу дев.
Пошли приветы, поздравленья:
Татьяна всех благодарит.
Когда же дело до Евгенья
Дошло, то девы томный вид,
Ее смущение, усталость
В его душе родили жалость:
Он молча поклонился ей;
Но как-то взор его очей
Был чудно нежен. Оттого ли,
Что он и вправду тронут
был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль из
доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил:
Он сердце Тани оживил.
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам в халате
ел и
пил;
Покойно жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей
добрая семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать пора,
И гости едут со двора.
Так думал молодой повеса,
Летя в пыли на почтовых,
Всевышней волею Зевеса
Наследник всех своих родных. —
Друзья Людмилы и Руслана!
С героем моего романа
Без предисловий, сей же час
Позвольте познакомить вас:
Онегин,
добрый мой приятель,
Родился на брегах Невы,
Где, может
быть, родились вы
Или блистали, мой читатель;
Там некогда гулял и я:
Но вреден север для меня.
Несмотря на
доброе сердце, генерал
был насмешлив.
— Я все думаю о том, какой бы из вас
был человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на
добрый труд и для лучшей <цели>!
— Простите, Павел Иванович, я виноват! — сказал тронутый Тентетников, схвативши признательно обе его руки. — Ваше
доброе участие мне дорого, клянусь! Но оставим этот разговор, не
будем больше никогда об этом говорить.
А между тем в существе своем Андрей Иванович
был не то
доброе, не то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало
есть на белом свете людей, коптящих небо, то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем, вот в немногих словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него
был характер.
За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая
была гораздо больше тарелки, потом индюк ростом в теленка, набитый всяким
добром: яйцами, рисом, печенками и невесть чем, что все ложилось комом в желудке.
Не может
быть, чтобы я не заметил их самоотверженья и высокой любви к
добру и не принял бы наконец от них полезных и умных советов.
Все тут
было богато: торные улицы, крепкие избы; стояла ли где телега — телега
была крепкая и новешенькая; попадался ли конь — конь
был откормленный и
добрый; рогатый скот — как на отбор.
Таков
был Мокий Кифович, а впрочем,
был он
доброй души.
Ничего не
было в нем ровно: ни злодейского, ни
доброго, и что-то страшное являлось в сем отсутствии всего.
Впрочем, если сказать правду, они всё
были народ
добрый, жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич».
Между нами
есть довольно людей и умных, и образованных, и
добрых, но людей постоянно приятных, людей постоянно ровного характера, людей, с которыми можно прожить век и не поссориться, — я не знаю, много ли у нас можно отыскать таких людей!
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу не
был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к
добру! когда-нибудь придется поплатиться за это. — Тут Собакевич погрузился в меланхолию.
Но вообще они
были народ
добрый, полны гостеприимства, и человек, вкусивший с ними хлеба-соли или просидевший вечер за вистом, уже становился чем-то близким, тем более Чичиков с своими обворожительными качествами и приемами, знавший в самом деле великую тайну нравиться.
Употреблю все, чтобы помочь вам сделаться тем, чем вы должны
быть, чем вам назначила
быть ваша
добрая, внутри вас же самих заключенная природа ваша, чтобы не даром
была любовь ваша ко мне, чтобы я, точно,
был кормилец ваш!»
С товарищами не водись, они тебя
добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли
быть тебе полезными.
— Послушай, милая,
добрая Бэла, — продолжал Печорин, — ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтобы тебя развеселить: я хочу, чтоб ты
была счастлива; а если ты снова
будешь грустить, то я умру.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал.
Добро бы я
был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Утро
было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что
было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне
было не до них, я начинал разделять беспокойство
доброго штабс-капитана.
Я глубоко чувствовал
добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я
был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже.
— «А как неравно
напоешь себе горе?» — «Ну что ж? где не
будет лучше, там
будет хуже, а от худа до
добра опять недалеко».
— Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог… начать… потому что ты всех их
добрее, то
есть умнее, и обсудить можешь… А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам… один… Ну и довольно! Оставьте меня в покое!
— Так что ж? Так что ж? — повторял Свидригайлов, смеясь нараспашку, — ведь это bonne guerre, [
добрая война (фр.).] что называется, и самая позволительная хитрость!.. Но все-таки вы меня перебили; так или этак, подтверждаю опять: никаких неприятностей не
было бы, если бы не случай в саду. Марфа Петровна…
—
Есть некоторые оскорбления, Авдотья Романовна, которые, при всей
доброй воле, забыть нельзя-с. Во всем
есть черта, за которую перейти опасно; ибо, раз переступив, воротиться назад невозможно.
Это
был необыкновенно веселый и сообщительный парень,
добрый до простоты.
Волосы у нее
были темно-русые, немного светлей, чем у брата; глаза почти черные, сверкающие, гордые и в то же время иногда, минутами, необыкновенно
добрые.
Я сам хотел
добра людям и сделал бы сотни, тысячи
добрых дел вместо одной этой глупости, даже не глупости, а просто неловкости, так как вся эта мысль
была вовсе не так глупа, как теперь она кажется, при неудаче…
Ее даже нельзя
было назвать и хорошенькою, но зато голубые глаза ее
были такие ясные, и когда оживлялись они, выражение лица ее становилось такое
доброе и простодушное, что невольно привлекало к ней.
— Врешь ты, деловитости нет, — вцепился Разумихин. — Деловитость приобретается трудно, а с неба даром не слетает. А мы чуть не двести лет как от всякого дела отучены… Идеи-то, пожалуй, и бродят, — обратился он к Петру Петровичу, — и желание
добра есть, хоть и детское; и честность даже найдется, несмотря на то, что тут видимо-невидимо привалило мошенников, а деловитости все-таки нет! Деловитость в сапогах ходит.
— Сильно подействовало! — бормотал про себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него
есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его за границу? У меня
есть деньги; я в три дня достану билет. А насчет того, что он убил, то он еще наделает много
добрых дел, так что все это загладится; успокойтесь. Великим человеком еще может
быть. Ну, что с вами? Как вы себя чувствуете?
— Умер, — отвечал Раскольников. —
Был доктор,
был священник, все в порядке. Не беспокойте очень бедную женщину, она и без того в чахотке. Ободрите ее, если чем можете… Ведь вы
добрый человек, я знаю… — прибавил он с усмешкой, смотря ему прямо в глаза.
Ушли все на минуту, мы с нею как
есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она
будет мне послушною, верною и
доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
— Очнулись, — отозвался артельщик. Догадавшись, что он очнулся, хозяйка, подглядывавшая из дверей, тотчас же притворила их и спряталась. Она и всегда
была застенчива и с тягостию переносила разговоры и объяснения, ей
было лет сорок, и
была она толста и жирна, черноброва и черноглаза,
добра от толстоты и от лености; и собою даже очень смазлива. Стыдлива же сверх необходимости.
— Ее? Да ка-а-ак же! — протянула Соня жалобно и с страданием сложив вдруг руки. — Ах! вы ее… Если б вы только знали. Ведь она совсем как ребенок… Ведь у ней ум совсем как помешан… от горя. А какая она умная
была… какая великодушная… какая
добрая! Вы ничего, ничего не знаете… ах!
— Вот вы, наверно, думаете, как и все, что я с ним слишком строга
была, — продолжала она, обращаясь к Раскольникову. — А ведь это не так! Он меня уважал, он меня очень, очень уважал!
Доброй души
был человек! И так его жалко становилось иной раз! Сидит, бывало, смотрит на меня из угла, так жалко станет его, хотелось бы приласкать, а потом и думаешь про себя: «приласкаешь, а он опять напьется», только строгостию сколько-нибудь и удержать можно
было.
— Покойник муж действительно имел эту слабость, и это всем известно, — так и вцепилась вдруг в него Катерина Ивановна, — но это
был человек
добрый и благородный, любивший и уважавший семью свою; одно худо, что по доброте своей слишком доверялся всяким развратным людям и уж бог знает с кем он не
пил, с теми, которые даже подошвы его не стоили! Вообразите, Родион Романович, в кармане у него пряничного петушка нашли: мертво-пьяный идет, а про детей помнит.
Хочу у вас спросить:
Случалось ли, чтоб вы, смеясь? или в печали?
Ошибкою?
добро о ком-нибудь сказали?
Хоть не теперь, а в детстве, может
быть.
А вы, случась на эту пору,
Не позаботились расчесть,
Что можно
доброй быть ко всем и без разбору...
В чести
был он от всех козаков; два раза уже
был избираем кошевым и на войнах тоже
был сильно
добрый козак, но уже давно состарился и не бывал ни в каких походах; не любил тоже и советов давать никому, а любил старый вояка лежать на боку у козацких кругов, слушая рассказы про всякие бывалые случаи и козацкие походы.
Немало
было также сильно и сильно
добрых козаков между теми, которые захотели остаться: куренные Демытрович, Кукубенко, Вертыхвист, Балабан, Бульбенко Остап.
Потом много
было еще других именитых и дюжих козаков: Вовтузенко, Черевыченко, Степан Гуска, Охрим Гуска, Мыкола Густый, Задорожний, Метелыця, Иван Закрутыгуба, Мосий Шило, Дёгтяренко, Сыдоренко, Пысаренко, потом другой Пысаренко, потом еще Пысаренко, и много
было других
добрых козаков.
Речь куренного атамана понравилась козакам. Они приподняли уже совсем
было понурившиеся головы, и многие одобрительно кивнули головой, примолвивши: «
Добре сказал Кукубенко!» А Тарас Бульба, стоявший недалеко от кошевого, сказал...
— Неразумная голова, — говорил ему Тарас. — Терпи, козак, — атаман
будешь! Не тот еще
добрый воин, кто не потерял духа в важном деле, а тот
добрый воин, кто и на безделье не соскучит, кто все вытерпит, и хоть ты ему что хочь, а он все-таки поставит на своем.
— Много между нами
есть старших и советом умнейших, но коли меня почтили, то мой совет: не терять, товарищи, времени и гнаться за татарином. Ибо вы сами знаете, что за человек татарин. Он не станет с награбленным
добром ожидать нашего прихода, а мигом размытарит его, так что и следов не найдешь. Так мой совет: идти. Мы здесь уже погуляли. Ляхи знают, что такое козаки; за веру, сколько
было по силам, отмстили; корысти же с голодного города не много. Итак, мой совет — идти.
А на Остапа уже наскочило вдруг шестеро; но не в
добрый час, видно, наскочило: с одного полетела голова, другой перевернулся, отступивши; угодило копьем в ребро третьего; четвертый
был поотважней, уклонился головой от пули, и попала в конскую грудь горячая пуля, — вздыбился бешеный конь, грянулся о землю и задавил под собою всадника.